За день до своей кончины мать сказала Лешке, припавшему к ней на край больничной койки:
— Олешенька, светик мой, если тебе будет плохо… совсем уж плохо, поезжай к дяде Славе, он тебя не бросит.
И правда, до чего же быстро бежит время: год минул, целый год, а как вспомнишь, кажется, будто лишь вчера обрушилось на Лешку страшное горе.
Лешка тоже вздохнул, отвернулся. Ему не хотелось, чтобы дядя Слава заметил, как у племянника подозрительно часто заморгали ресницы.
— Что же мы стали друг против друга, будто монументы! — не очень естественно усмехнулся дядя, стараясь показать, будто он и на самом деле ничего не заметил в поведении Лешки. — Давай, брат, располагайся. А я электроплитку починю и чайник поставлю. Пора ведь и ужинать.
— Разреши мне! — сказал, оживляясь, Лешка. — С электричеством возиться — это мне по душе.
За ужином говорили о разном: о Москве — Лешка три дня бродил и разъезжал по столице, о дядиной работе в лесничестве, о Брусках и даже о погоде, совсем не касаясь главного — Лешкиного приезда.
И только в самом конце ужина, когда вспотевший Лешка принялся за последний, восьмой, как он сказал, завершающий стакан чаю, дядя Слава, закуривая сигарету, будто между прочим проговорил:
— Да, тут отец телеграмму прислал. Странную какую-то. Сообщает, будто ты в Москву на экскурсию поехал. И тут же просит… Ну, чтобы я уговорил тебя домой вернуться.
Лешка отодвинул недопитый стакан и вспыхнул. Вспыхнул так, что не только лицо, но даже и волосы, казалось, стали огненными.
— Он врет, дядя Слава. Я из Хвалынска насовсем уехал, тайком удрал. Это он просто… предполагает, что я к тебе, наверно, поехал… Только не думай, будто я дармоедом… на твою шею верхом сяду. Я работать пойду. Мне уже давно хочется что-нибудь делать. — Вдруг Лешка запнулся, у него задрожали губы. — А если… если я мешаю, ты прямо скажи, и я уйду… я, дядя Слава, сейчас даже могу уйти, мне уж теперь ничего не страшно.
Легли спать в начале двенадцатого. Дядя Слава, исходивший пешком в этот день много километров по лесным тропам, уснул сразу, лишь только положил на подушку голову, а Лешка долго ворочался с боку на бок на узком шатком топчане и все вздыхал.
Под Лешкой похрустывало сухое, пахнущее мятой сено, напоминая о прошедшем лете, а за стеной по-осеннему приглушенно и монотонно гудели высокими своими вершинами сосны и ели. И что было удивительнее всего — басовитый гул этот не нарушал густой спокойной тишины, царившей вокруг.
Лешке казалось, будто он слышит даже, как поскрипывают стоявшие у крыльца двойняшки-сосенки, задевая друг о дружку тонкими хрупкими стволами. Уйдя от Вари, он протоптался с полчаса вокруг этих сосенок, ощетинившихся, словно ежи, светлыми мягкими иголочками, протоптался с полчаса, прежде чем набрался решимости переступить порог чужого дома.
«Как в деревне», — подумал он, и почему-то сразу вспомнилось волжское село Ермаково: здесь Лешка со своим дружком Славкой провел весь август минувшего лета. Они жили у Славкиного дедушки, колхозного агронома, которого даже Славке было неудобно называть дедушкой — такой он был еще не старый и крепкий. Каждое утро мальчишки бежали босиком по росистой траве к Волге и прыгали в воду с крутого высокого обрыва, в синий бездонный омут.
Лешка снова вздохнул и повернулся на другой бок. Во всем Хвалынске один только Славка знал о Лешкином решении уехать к дяде Славе. (Какое совпадение в именах: и друга и дядю зовут Владиславом. Лешке казалось, дядя выглядел бы гораздо солиднее, если бы его звали… ну, скажем, Иваном, Петром или Николаем.)
Неожиданно для себя Лешка воровато приподнялся, оперся локтем на жесткую подушку и, затаив дыхание, глянул в мглистый темный проем окна.
В доме напротив не было света. Сердце в груди почему-то заколотилось так бешено, что Лешка в изнеможении повалился навзничь.
А через минуту-другую он уже спал точно мертвый, и ему виделась девушка — веселая, чуть насмешливая, с длинной черной косой на груди. Наступая на Лешку, придерживая рукой коромысло, на котором раскачивались ведра с прозрачной светлой водой, она с задором говорила:
— А хочешь, окачу с головы до ног? Не бойся, вода наша целебная, сразу все твои веснушки смоет!
Лист клена, большой, тяжелый, с опаленными багрянцем зубцами, сорвавшись с ветки, падал медленно-медленно.
Лешка глядел в окно и сам не знал, что с ним происходит.
Вот уже около часа стоял он так, уткнувшись острыми локтями в переплет рамы, и все неотрывно смотрел и смотрел на грустную пустынную улицу, на листья, тихо опадавшие с приземистого, занявшегося пожаром с одного бока клена. Клен этот стоял почти на середине улицы, у обочины дороги, по которой изредка проезжал грузовик с дымившимся угольной пылью кузовом.
По Лесному проезду и люди не часто ходили. А из дома напротив — светло-горохового, крепко сколоченного пятистенника под голубой железной крышей и с высокими вечно запертыми воротами — и подавно редко кто показывался. И странное дело: не веселят дом напротив яркие цвета, и кажется он Лешке насупленным, угрюмым. Почему бы это? А ведь в этом доме живет Варя, девушка с черной цыганской косой. Она не замечает больше Лешку, избегает его, и Лешка тоже сторонится и не замечает ее. И он никогда не будет замечать Варю, но только почему ему так часто хочется ее видеть — ну, хоть издали, хоть из окна?..
И все же хорошо в Брусках. Хорош и тихий Лесной проезд. Бруски напоминали Лешке родной Хвалынск — тихий и зеленый город на Волге, город его озорного мальчишеского детства и отрочества. Хвалынск, Хвалынск! Как вольготно жилось на твоих деревенских, поросших просвирником улицах заядлому рыболову Лешке Хлебушкину! Но довольно о Хвалынске. Что было, того не вернешь. У Лешки теперь началась новая, совсем новая жизнь.