Две недели назад произошла эта трагедия на Волге, когда утонул в майне Глеб Петрович Терехов, а нашего Андрюху вытащили из воды чуть ли не полумертвым. Целых две недели я просила небо: «Помоги ему выздороветь! Помоги ему встать на ноги!» И вот сегодня мы с Максимом будем в больнице, и я увижу Андрея. Говорят, ему разрешили уже вставать с постели.
Я волновалась. Волновалась безумно. И все ломала и ломала с восторгом податливый вербовник. Одна тонкая веточка хороша, а другая еще пригожее. Не заметила даже, какой ворох очутился у меня в руках!
Села на пригретый солнышком бугорок в игольчатой изумрудной травке и стала разбирать свой веник. А когда составила букет, прижалась лицом к пушистым барашкам — прохладно-свежим, с горьковатым миндальным ароматом.
Больница стояла на холме у дубков — за городом. Не помню, о чем мы говорили с невеселым Максимом, шлепая по раствороженной в жарких ручейках дороге, зигзагами поднимавшейся в гору. Кажется, о многом и ни о чем значительном. Отвечала на его вопросы, сама про что-то спрашивала, а думала, думала лишь об одном — о предстоящей встрече с ним, Андреем, таким глухим, равнодушным к моим тревожным, унизительно-заискивающим взглядам, маленьким хитростям, когда я, словно бы случайно, встречалась с ним нос к носу.
Тешила себя надеждой: после болезни, возможно, прозреет он, откроются наконец у него глаза? И он… страшно даже думать… И от этого вот страха, видимо, и ополоумела я, когда подошли мы к старым больничным воротам, сложенным из прокаленного кирпича — багрово-сургучного цвета.
Внезапно сунув в руки Максима вербу, я понеслась по склону вниз, легко и быстро, точно летела в пропасть, совсем не слушая его оторопело-удивленного оклика:
— Зойка! Да куда ты?.. Постой, антилопа быстроногая!
…Много еще всяких — бередящих сердце — картин проплывало перед моим взором, может, для кого-то пустых, вздорных, пока я сидела склонившись над присланной фотографией. Но для меня все эти воспоминания, даже крупицы какие-то, связанные с Андреем, были самыми сокровенными, самыми бесценными!
Два дня провела на лесосплаве.
В эту зиму выпали обильные снега, а весна пришла дружная, веселая, и малая петлявая речушка, по которой сплавлялся лес, сейчас взыграла, выплеснулась из берегов.
Материалу собрала на две статейки. Одну из них вчерне набросала вечером, засидевшись в нарядной до часу ночи. Писала при свете керосиновой лампы. Назойливые комары мельтешили перед глазами, больно жалили руки, лицо, шею, но работалось споро, и я не очень-то обращала на них внимание.
Здесь же, в нарядной, и заночевала на голом топчане. Разбудили меня на рассвете неистово голосистые соловьи. Вряд ли еще когда удастся услышать такое до жути ликующее пение! Честное комсомольское!
Часам к одиннадцати утра я прикончила все свои дела и в ожидании попутного грузовичка в Богородск присела на лавку под старой корявой ветлой у крутояра.
Внизу, под глинистым обрывом, бежала, лихо играя на стрежне солнечными бликами, полноводная речка. Во всю свою зыбучую ширину была она усеяна бревнами и ноздреватыми шапками пены. Местные жители зовут эту пену «цветом».
Левый отложистый берег затопила снулая, пузырившаяся вода — где на километр, а где и на два. Она подкралась вплотную даже к деревеньке на гриве, под сенью могучих берез. Затоплена была чуть ли не по самую крышу банешка в низинке, на спуске к реке, а махонькая, как бы кружевная деревянная церквушка в стороне — за выгоном — оказалась совершенно отрезанной от суши.
К острову-пятачку с древней той церковкой прибило сот пять бревен. Если в ближайший день бревна не оттащат на фарватер, а паводок спадет, они обмелеют. А сколько еще останется в ериках, среди лугов заготовленного зимой строительного леса? Дно реки заиливается, бревна разлагаются, отравляют воды. Вот об этих и других бедах и промашках на сплаве я и писала вчера до полуночи в нарядной.
У тенистой ветлы остановился невзрачного вида плосколицый старик. Пегая — с рыжиной — востренькая бороденка его, казалось, век была нечесана.
— Это ты, дочка, в Богородск оказию поджидаешь? — спросил старик, приподнимая над непорочно розовой лысиной войлочную шляпу.
— Да, — кивнула я.
— Ну, так и мы обождем.
И, бросив на лавку брезентовый плащ, уселся рядом со мной. Багажа у него никакого не было.
«Не очень вежливо, наверно, сидеть молча», — подумала я.
— Вы к кому-то в гости? — спросила. — Или живете в Богородске?
Старик тотчас встрепенулся, словно он только и ждал моего вопроса.
— Сынище у меня в городу, — бойко заговорил он. — Девица сманила, с которой до службы погуливал. Она, разлучница, язви ее в печенку, в Богородск в ателью швейную пристроилась. Такая краля: себе на уме с горошком! Ну и мой Емеля сразу же взбрыкнул, как из армии возвернулся: «Не останусь дома! К Надежде подамся!» Бабка в слезы — у нас еще бабка жива, матушка моя. Сто осьмой с Алексея божьего человека пошел. Ну, это самое, бабка в слезы, старуха моя скулит, Глашка, замужняя дочь, коровой ревет. Сплошное водополье! А он, мохнорылый, железная душа, на своем стоит: «Уеду, и все тут! Не могу без Надежки дня прожить!» Ровно Надежка эта болтами к сердцу прикрутила губошлепа. И перед Октябрьской мотанул в Богородск.
Поглаживая ладонями острые свои колени, старик ухмыльнулся в редкие усы. И чуть ли не с восторгом хвастливо сказал:
— Отчаянный! Весь в батю! Три грамоты получил в части и опять же значок за отличие. В нутре любой машины… случая не было, чтобы заблудился. К нему еду. Навестить.