— Тебя бы под мое начало… Бывало, я в твои-то лета…
Не договорил, отвернулся.
— А теперь за что примемся? — Лешка тронул деда за локоть.
— За гроб. Ночью с проходящего вниз парохода женщину умершую сняли. — Старик снова принялся развертывать пропахший забористым самосадом кисет. — А поутру начальство к нам всякое понаехало. Полное медицинское следствие над покойницей произвели. Сказывали: жизненная ниточка в сердце оборвалась… оттого и концы отдала, господь с ней.
Лешка озадаченно сдвинул на затылок кепку. Гробы делать ему еще никогда не доводилось. Опять водворил заношенную кепку на прежнее место. Все-таки надо помочь деду — уж очень он древний, как бы совсем не выдохся.
И вот они вдвоем принялись за работу. У подошедшего к сараю штурмана, нагруженного увесистыми кошелками, Лешка попросил разрешения остаться пока на берегу. И тот пообещал прислать за ним лодку — часа через два. Он предполагал, что часа через два-три ремонт дизеля будет закончен.
Приколачивали последнюю доску, когда пришла с пристани старуха в полушубке, держа на руках девчурку.
— Ох, Пахомыч, Пахомыч, замаялся ты у меня, болезный! — запричитала старая. — И надо ж такой беде сотвориться: ехала бабочка на курорт, болезнь свою залечить, да вот не доехала… А девчушечка-то, сиротинка разнесчастная, такая пригожая, такая ласковая.
Рукавом гимнастерки Лешка вытер с высокого замаслившегося лба испарину. Выпрямился. И вдруг увидел смуглолицую девочку, с невинной беспомощностью прижавшуюся к незнакомой, совсем чужой ей бабке.
А минуту спустя он влетел, едва не сорвав с петель дверь, в дырявый сараишко, охваченный предчувствием страшного, непоправимого горя.
Прямо на земле, прикрытая полосатой дерюгой, лежала покойница. Из-под мохристого края истасканной вконец дерюжки высовывалась голая ступня, какая-то до жути белая-белая, с просинью, будто гипсовая.
Мгновение-другое глядел Лешка остановившимися глазами на эту неживую, отталкивающую логу. Потом пересилил себя, шагнул вперед, опустился на колени. Решительно — рывком — сбросил с головы покойницы смертное покрывало. И с разрывающей сердце болью закричал не своим голосом:
— Варя! Что ты наделала, Варя!
Закричал и упал. Упал, прижимаясь лицом к холодной, бесчувственной Вариной груди.
Почему все парни заглядываются на красивых девчонок? Да разве только одни парни? Сколько раз я со стороны наблюдала за пожилыми мужчинами, мужчинами с сединой во всю голову, прямо-таки на глазах преображавшимися, стоило им завидеть идущую навстречу смазливую девушку!
Ну, а кому нужны неприметные, некрасивые? Даже если у них золотые сердца и золотые руки? Руки вечных тружениц, без маникюра и всяких сверкающих колечек и браслеток?
Существовали бы сейчас монастыри, то мне, пожалуй, стоило постричься в монахини. Честное комсомольское!
Правда, где вы найдете другую такую дуру, которая бы по собственному желанию сбежала из большого волжского города? И ради чего? А чтобы упрятать себя в глухомань, в стародедовский раскольничий поселок. Поселок же этот затаился от всего мира среди первобытно-дикого лесного массива, расхлестнувшегося и туда и сюда на добрую сотню километров… Ой, а я, кажется, начинаю «выражаться» языком «Прожектора лесоруба», нашей районной газетки! Это сюда — в редакцию «Прожектора лесоруба» — так неожиданно забросила меня судьба десять месяцев тому назад. Точнее — десять месяцев и тринадцать дней.
Вгорячах, пожалуй, я хватила через край! От дедовского старообрядческого поселка тут, конечно, давным-давно и в помине ничего не осталось. Как, впрочем, и от «лесного массива на сотню километров вокруг». Богородск довольно-таки славный районный городишко. В Богородске приличный кинотеатр, две школы-десятилетки и множество — зачастую без нужды — всякого рода контор и учреждений. В прошлом году горсовет с помощью леспромхоза — крупнейшего в области — построил даже гостиницу на двадцать пять номеров с рестораном в придачу. Об этой гостинице и ресторане «Журавушка», оборудованном, как хвастался «мэр» города Усенко, «в стиле модерн навыворот», наша газета писала с восторгом несколько раз.
Богородском умиляются командированные, особенно пожилые, и то лишь те из них, которые задерживаются в «райском местечке» не больше недели: «Какая здесь первозданная тишина! А деревянные тротуары? Ну, просто прелесть! А рябинки и черемуха в палисадничках под окнами? Ах, ах!»
Между прочим, и деревянные тротуары, и палисаднички с кустами чахлой черемухи напоминают мне родной Старый Посад. В последние месяцы, особенно с наступлением зимы, я как будто… как будто даже чуть-чуть стала привязываться к этому чужому мне Богородску, возможно, как раз вот за это — за память о канувшем навсегда в прошлое тихом Старом Посаде, с приходом зимы, бывало, как бы погружавшемся в снежное безмолвие, где так непростительно быстро, прямо-таки вскачь, пролетело мое босоногое беззаботное детство.
Живу я неподалеку от редакции, на улице Робеспьера. (В Богородске после революции почти все улицы были переименованы. Тут чуть ли не на каждом шагу то улица Герцена, то переулок Вольтера или Марата. До прошлого года, говорят, существовал даже проезд Канта.)