— И это самое… взять себе в каюту ни мало ни много — десяток казенных подушек. А другим спать не на чем, — вслед за Лешкой выпалил задиристо рулевой, смешно топорща свои молодые усы.
И тут вдруг ожил молчавший все время Васютка.
— Ну, хватит, солдат… как бишь тебя… Хватит, Алексей, хватит, Рустем! — он замахал руками. — Хватит вам, ребята, митинговать!
Незаметно от всех он повел бровью в сторону запунцовевшей до самой маковки Софьи. Хитрущие глаза масленщика говорили: «Удались немедля, дура стоеросовая!»
— Зачем портить друг другу настроение? — благодушно, с наигранной ленцой снова начал Васютка, когда Софья, схватив кастрюлю, скрылась в дверях. — А насчет честности… не очень-то она ходячий теперь товарец!
— Похоже, — отрезал механик. — У иного в душе днем с прожектором ее, окаянную, не обнаружишь. Даже если милицию на помощь призовешь.
Васютка расхохотался:
— Милицию, говорите?.. На какого смотря блюстителя порядка нарветесь! Этой зимой приключился со мной в Чистополе такой парадокс. — Масленщик спичкой поковырял в зубах. — Шагаю чинно от приятеля вечерком… самую малость навеселе. Так часиков в двенадцать — совсем еще детское время. И вдруг слышу: кто-то рядом всхлипывает. Гляжу, а в воротах пацан девчонку по щекам хлещет. Я, конечно, вмешался. Разве можно равнодушно смотреть, как прекрасный пол обижают? Хватаю этого необразованного типчика за рукав и командую: «Шагом марш за мной в милицию!» Отделение милиции, между прочим, за углом находилось. Девица утерла слезки, и за нами. Притопали. Выслушал меня дежурный, эдакий розовощекий младший лейтенантик, и к парочке обращается: «Так или не так обстояло дело?» — «Нет, как можно! — запищала девица. — Радик, и чтобы дрался? Этот хулиган все выдумал!» Ну и меня, как миленького, в темную!
Васютка снова захохотал.
— Вот она, честность, в наш век атомного саморазрушения!
Вдруг над Камой из края в край полыхнуло раскаленное добела пламя. Мнилось: страшное это пожарище все-то, все сейчас испепелит — и леса, и луга, и прибрежные деревни, и храбрый буксир, изо всех сил боровшийся со штормом. Но не успели глаза освоиться с гибельным ослепляющим безмолвием, как весь мир погрузился в стынущий кромешный мрак. И в ту же секунду с оглушающим грохотом раскололось на мелкие куски низко нависшее, обуглившееся небо.
Стеной хлынувший на землю дождь первым приметил Васютка. Это он все время с опаской поглядывал в окно — масленщик до смерти боялся грозы. Вдруг он подпрыгнул на табуретке и уже с неподдельной веселостью загоготал на весь красный уголок:
— Разуйте глаза, оболтусы! Наша Пелагея… ну и ну! Ну и откалывает номерки!
Лешка тоже, как и все, оглянулся назад. В окна сочился смутный, темный свет. Вот таким видит человек мир перед обмороком, когда в глазах начинает все чернеть.
Подгоняемый ветром, по Каме прогуливался дождь — волна за волной, волна за волной. А вся палуба буксира была усыпана блестящими, только что отчеканенными полтинниками. И по этой усыпанной звонкими монетами палубе грациозно вальсировала веселая, неунывающая Пелагея, прижимая к груди растрепанную куделистую швабру.
Дрожащими пальцами Лешка развернул прозрачный, похрустывающий целлофан. Нет, вода не просочилась в этот надежный, бережно упакованный сверток. Ни одна капелька не просочилась, хотя сам Лешка вымок весь с головы до пят. И надо ж было такому случиться!
Оставалось полчаса до конца вахты, когда Лешка прошел на корму. Твердо шагал вдоль скользкого борта, облепленного шапками пены, по-хозяйски оглядываясь вокруг.
Сек сыпучий косой дождь, за бортом по-прежнему бесновались волны — маслянисто-черные вздыбленные валы. В кромешной сырой мгле не было видно ни берегов, ни покорно тянувшихся за судном барж. Лишь подслеповато мигали где-то далеко-далеко печальные огоньки на мачтах барж, ровно неприкаянные потерявшиеся звездочки.
На корме Лешка постоял, глядя на волочившуюся за бортом тяжелую, многовесельную лодку. Волны нещадно били ее, и она то виляла туда и сюда, то подпрыгивала на пенных гребнях, словно была резиновой. Звенела цепь, провисая и натягиваясь.
Не поленившись, Лешка нагнулся. Надежно ли привязана лодка? И в этот момент на Лешку ухнулся с первобытной мощью гривастый вал. Подмял под себя, сбил с ног, увлек в ревмя ревущую пропасть…
Из целлофановой обертки Лешка достал комсомольский билет и фотографию счастливого, сконфуженно лыбящегося дяди Славы в окружении своего семейства — жены Нины Сидоровны и двух препотешных пухлощеких карапузов. Посмотрел на фотографию, улыбнулся, сверкая голубоватыми белками. А потом как-то особенно осторожно раскрыл комсомольский билет. Вынул из него тонкий, вдвое сложенный конверт, уже изрядно поистершийся на сгибе.
Лешка помнил наизусть коротенькое письмецо, вложенное в этот дешевый серенький конверт.
Легкое как пушинка письмецо вручил Лешке в Брусках Михаил. Вручил в первый же день после возвращения Лешки из армии.
Они сидели в столь ненавистной когда-то Лешке закусочной «Верность» и тянули из тяжелых кружек холодное янтарное пиво. В этой халупе все было по-прежнему. И пахло все тем же: крепким табачищем, ржавой селедкой и кислым луком. Лишь за стойкой красовался уж не мордастый верзила Никишка, отбывавший где-то на Колыме тюремное заключение за темные воровские делишки, а пожилой бесцветный блондин с тонкими роговыми очками на таком же тонком хрящеватом носу.