— Нарви, Петруха, ягод, сгодятся! — донесся до Лешки с Варей глухой булькающий голос.
— А чего тута нянчиться, мы в момент под корень ее! И и кузов! — ответил другой голос, залихватски веселый, пьяный. — А дома самогоночку на ейных ягодах настоим!
И тут Лешка со всех ног ринулся к машине, пока еще еле обозначившейся в поредевшем седом облаке.
— Стойте, бандюки! — закричал он, бесстрашный, подбегая к саженного роста верзиле, уже вскинувшему топор, чтобы сразить ни в чем не повинную рябину.
У Вари и сейчас по спине пробежали мурашки, когда она вспомнила тот случай, продолжая глядеть на тихое, такое скромное теперь деревцо с набухшими лиловатыми почками.
Под Лешкиной рябиной она постояла на бестравной земле, слушая негромкую песенку овсянки, зинькающей высоко над головой, и побрела дальше.
И Варе уже верилось: ждет ее на почте письмо, его, Лешкино, письмо.
Она так торопилась, что когда пришла на почту, смуглое цыганское лицо ее все засияло в светлых бусинках пота. Она и паспорт протянула в окошечко нетерпеливой, дрожащей рукой.
Медлительная пожилая женщина в очках молча взяла паспорт и долго-долго перебирала письма. Варя со страхом смотрела на эти мелькавшие конверты в длинных пальцах, выпачканных чернилами, будто ожидала приговора.
Но вот женщина сунула в какой-то ящик пачку чужих растрепанных конвертов, видно, опостылевших ей, и так же молча возвратила Варе паспорт.
Варе хотелось спросить: «А не лежат ли у вас где-нибудь еще письма?» Но она не спросила, она не в силах была и рта раскрыть.
Шатаясь, вышла Варя из душного помещения, пропахшего сургучной гарью и клеем. Вышла на крыльцо, прислонилась плечом к распахнутой настежь сенной двери, да и простояла так до тех пор, пока не окликнул ее проходивший мимо казах Шомурад.
В серой смушковой шапке набекрень, в новом негнущемся плаще и начищенных до блеска сапогах, этот застенчивый юноша мало чем походил на многих ребят со стройки, вечно грязных, неопрятных.
— Почему скучаете тут? — спросил Шомурад, останавливаясь у крыльца, — Кого-нибудь ожидаете?
Варя мотнула головой.
— Нет, Шомурад, — не сразу сказала она, с большим усилием овладев собой. — Я никого не жду.
Постояла так еще недолго и стала спускаться вниз — медленно, слишком медленно, точно крыльцо все обледенею и она боялась поскользнуться.
— Скучно одному… сам по себе знаю, — снова заговорил Шомурад, не глядя на Варю. — Собирался в клуб на кино сходить, духу не хватило… очень даже скучно одному. Пойдем вместе, не скучно будет.
— Я домой пойду. — Чуть косящие Варины глаза, всегда с веселой смешинкой где-то там, в глубине зрачков, в этот миг были грустными, непривычно грустными. — А вы возвращайтесь-ка в клуб, Шомурад. Там девушек много бывает… познакомитесь.
Казах как-то сразу побагровел лицом. Немного погодя, он несмело опросил:
— С вами, Варя, можно?
Они долго — через все село — шли молча: Варя впереди, казах чуть приотстав.
Смеркалось: в прозрачном, но уже как бы отсыревшем воздухе, совсем еще недавно нежно розовевшем, разливалась негустая, по-весеннему трепетная просинь.
Далеко окрест разносился колокольный звон: ленивый, печальный, нагоняющий на душу тоску. Этот звон сзывал верующих к вечерне. Варе уже повстречалось несколько женщин. Молчаливые богомолки мелкими шажками семенили в церковь, похожие, точно тени, одна на другую.
«Неужели это правда… неужели наша Анфиса тоже из таких вот? — подумала Варя, глядя в бледное лицо молоденькой девушки с опущенными глазами. Та была в темном шелковом платке, туго заколотом под самым подбородком, и в коричневом пальто — совсем в обыкновенном, стандартного пошива. Девушка бережно поддерживала под локоть согнутую крючком старушку. Казалось, они обе не ступали ногами по грешной земле, а плыли по воздуху. — Она, Анфиса, вот так же… и в глаза никому не смотрит, и молчит все».
И Варя — не первый раз за последние дни — с содроганием вспомнила недавнюю глухую полночь, пугающе-светлую, призрачную полночь, и склоненную над ней — тоже призрачную — Анфису.
У самой последней, на отшибе, покосившейся избы, крытой когда-то давно соломой впричесочку, стояли две повздорившие между собой девчонки.
— Ирка-запирка! Ирка-запирка! — твердила скороговоркой одна из них, долговязая и поджарая, в красной вязаной шапочке. Она в одно и то же время молола языком и притопывала, будто козочка, ногами.
Ее подружка, пухлая, неповоротливая, закутанная в меховую шубку, молчала, то краснея, то белея от гнева. Но вот и она наконец решила развязать язык.
— А ты, а ты, — девчурка перевела дух, вытаращила глаза со стоящими в них слезинами, — а ты… ты просто никто! Вот кто ты!
И, заревев басом, бросилась опрометью к калитке.
— Ай-ай! Ка-ак неприлично… такой маленький девочка и так нехорошо ругается! — погрозил Шомурад пальцем девчонке в красной шапочке.
Красная шапочка застеснялась, хмыкнула наморщенным носом и тоже побежала прочь от покосившейся избы, из которой все еще доносились горькие басовитые всхлипывания.
И вот уже ни села, ничего не осталось вокруг, кроме горбатых гор по сторонам да раскиселившейся дороги. Теперь сумерки круто загустели, будто их окропили фиолетовыми чернилами. А из дальнего Бирючьего оврага потянуло апрельским знобящим сквознячком… И тотчас ощутимее стали запахи весны. Пахло почками, клейко-смолистыми, сластимо-горькими, пахло талой землицей и еще чем-то на удивление хмельным, будто дурман.